Скажут, что я сделал это из-за тушенки. Ни за что не примут меня назад. — Вы сильно заблуждаетесь, — говорит она. — Блудаю? — Это слово поднимает ему настроение, он улыбается Эльзе. — За-блуж-даетесь, — повторяет она. Он останавливается, достает из внутреннего кармана мешковатой твидовой куртки слова­рик и сосредоточенно ищет слово.

 

Они идут вдоль опушки. На этот раз с ней другой из их команды коммунист Хайнц, низкорослый крепыш, выживший член экипажа захваченной в плен подлодки. Он не устает по­здравлять себя с тем, что решил выступить против Гитлера, и с беззаботной уверенностью ждет неизбежного разгрома Герма­нии, рассчитывая вернуться к своей довоенной работе офици­анта, только уже не в Гамбурге, а в Лондоне. Коммунист Хайнц и граф Эрик ее любимые спутники на прогулках. В иные дни они гуляют втроем. В обществе Эльзы мужчины совершенству­ют знание английского языка. Тропинка вдоль опушки узкая, потому что поля подходят к самому лесу — в войну распахивают все полоски и участки земли, какие только возможно.

Сейчас эта троица идет по лесу и разговаривает о своем прошлом так, словно всем им за тридцать пять, хотя на самом деле только недавно исполнилось двадцать. Война наделила их прошлым. А после войны все будет не так. Все они этого и хотят. Хайнц весело рассказывает о своем детстве в недобрых берлинских трущобах. Эрих замечает, как кролик ныряет. Будь у меня ружье, подстрелил бы его на ужин, — говорит он. — Мальчишкой я стрелял кроликов. — А я воровал кроли­ков, — говорит Хайнц и начинает распространяться на англий­ском языке, каковой приобретает у него по ходу рассказа все более странную конструкцию, о том, с какой сноровкой он мальчишкой незаметно снимал с крючков кроличьи тушки, вы­ставленные у дверей больших мясных лавок, и продавал мясни­ку в своем переулке, выручая за это невеликие, но для него ог­ромные деньги. Так рассказывают они о своем прошлом. Хайнц — о выживании хитростью в голодных трущобах, о дра­ках его банды с парнями из гитлерюгенда, об обучении на ради­ста во флоте в самом начале войны. Он выстраивает свое про­шлое как ряд картин— четких, простых, без оценок, без надежды, без боли и без комментариев, если не считать ухмыл­ки человека, рожденного для выживания, у которого имеются и всегда будут иметься планы на будущее.

Эриха, чей дом — это замок в горах Южной Австрии, от­данный в настоящее время военным, похоже, не больно вол­нует, что там когда-то состоялось его прошлое. Как зимой слетают с дерева по одиночке неопавшие листья, так фрагменты этого прошлого все еще цепляются за его юную личность, но их бблыпую часть он уже стряхнул. Незадолго до

 

войны он женился. Это не был брак по любви. “Но, — замеча­ет он как-то, — если я узнаю, что жену убили, я, разумеется, за­стрелюсь”. Он бродит по лесу с Хайнцем и Эльзой, определя­ет птиц по голосам, называет разновидности папоротников, разглядывает норки в земле и сережки на деревьях и выказы­вает обо всем этом большую осведомленность. Они бродят под весенней листвой по прошлогодним листьям и как все в то время, строят догадки, откуда Союзники нанесут удар: из Северной Африки, из Норвегии или со стороны Ла-Манша. Эльза тоже прихватывает с собой свое прошлое и делится им с другими так же естественно, как сандвичами с маргарином и ломтиками холодной свинины, когда ей удается сэконо­мить из своего пайка. Она приносит обрывки своей жизни в семействе бедных родственников, занимавших половину до­ма на две семьи в городке Севеноукс, и недолгого пребыва­ния в интернате, где играла в лакросс и на пианино. Все трое часто смеются, потому что каждый вспоминает о чем-нибудь смешном и, в свою очередь, делится этим с другими, пока не приходит время возвращаться в деревню и ждать казенного автобуса, который отвезет их на место службы, в Комплекс. Деревенские презрительно их разглядывают: они совершен­но не понимают, что происходит, но видят, что вся округа нашпигована немцами, а власти почему-то это допускают.

Эльзу со спутником немцем задерживают всего один раз. Новенький в этих краях полисмен улавливает иностранный ак­цент и требует предъявить удостоверения личности. Удостове­рения его никоим образом не удовлетворяют. Эльза и ее немец спокойно принимают его приглашение проследовать в уча­сток. День тихий, солнечный. Дежурный сержант смутно при­поминает, что иностранцы занимаются чем-то секретным где- то тут по соседству, но рисковать он не собирается. Эльза сообщает номер телефона, и сержант исчезает. Она спокойно сидит рядом со своим спутником, философом средних лет из Дрездена. Какое-то время они так сидят под наблюдением дос­тавившего их полисмена. Затем немец начинает возмущаться. Он негодует. Он по горло сыт полицейскими, не для того он сделал решительный выбор и пошел на сотрудничество с анг­личанами, чтобы опять попасть в лапы полиции, не важно ка­кой. — Все в порядке, — говорит Эльза. — Не волнуйтесь. — Сер­жант возвращается, на сей раз в некотором замешательстве, но еще не готовый приносить извинения. Молодой полисмен ка­раулит у двери, сержант становится за конторку и начинает что-то записывать в похожую на гроссбух книгу, подняв брови, что должно означать невозмутимость. — Обходятся как с соп­ливым школьником! — говорит немецкий профессор. Сержант себе пишет, полисмен себе караулит, а Эльза успокаивает сво-

его спутника: — Через минуту-другую за нами приедут и заберут отсюда. — Начальник охраны Комплекса в сопровождении на­чальника полиции графства появляется через двадцать минут в автомобиле, проводит процедуру опознания Эльзы и пленного и увозит их прочь, а сержант все повторяет: — Поймите, мы не можем идти на риск. — Начальник охраны всю дорогу до Ком­плекса бубнит о том, какая трепка ждет полицию из-за этого ин­цидента, хотя термин “трепка” в смысле нагоняй уже тогда счи­тается устаревшим. Человек не столь погрязший в своей ограниченности, как начальник охраны, сказал бы “разнос” — в ту английскую весну 1944 года ракетные снаряды падают на Лондон, разнося все и вся на кусочки, и остается либо пустить в оборот это слово в качестве эвфемизма, либо сесть, заплакать и смириться.

Они идут по тропинке вдоль опушки. Гельмут — новенький в Комплексе. Все зовут его просто Киль, хотя Клауса Киля на­зывают не иначе как Клаусом. Правда, фамилии не настоящие, но оба в начале, после добровольного зачисления в спецгруп- пы немецких военнопленных с дальнейшими многомесячны­ми проверками, медосмотрами и прослушками, выбрали фами­лию прикрытия Киль. Клаус Киль — тихий невзрачный юноша со слабыми конечностями, движения которых не согласованы между собой, бледный, худосочный и нервный, с неопределен­ной и вялой склонностью к художественной критике. В любой воюющей стране, за исключением нацистской Германии, при­зывная комиссия его бы забраковала. Вот почему — и это несо­мненно — он при первой возможности переметнулся на сторо­ну англичан, чтобы избежать возвращения в Германию после очередного обмена военнопленными и повторной отправки на фронт в овеществленный кошмар боев.

Гельмут Киль — совсем другая статья. По информации, со­бранной Союзниками за месяцы, предшествующие его прие­му на секретную службу Его Величества, он был форменным проклятием немецкого военного лагеря.

В Комплексе для немецких перебежчиков Гельмут Киль появился за несколько недель до Поля Хэзлета. Они дерутся.


Все начинается с сущего пустяка — спора по какой-то рабочей проблеме. Настоящая причина драки — Эльза. Они колотят друг друга на поле за Комплексом. Нагоняй получает не Киль, а Поль: у него несправедливое преимущество перед Килем — он не военнопленный. Происшествие списывают на нервный срыв, из таких, что случаются в Комплексе, на квартирах для персонала.

В доме, где квартирует Эльза, ей грозят неприятности. Ее комната вмещает две койки, но пускать к себе другую женщину она не желает. Пожилые дамы, занимающиеся военно-квар-

 

тарным вопросом, вызывают ее в свое управление — лондон­ский особняк цвета бутылочного стекла. Свободные посерев­шие платья из набивного материала облекают их сутулые фи­гуры. Они сидят, сгорбившись, за своими столами. Одна из них говорит Эльзе: — Согласно правилам, девушки моложе тридцати лет должны жить по двое. Только женщины от три­дцати и старше имеют право занимать отдельную комнату.

—Мне нужна своя комната, — говорит Эльза. — Я не хочу и не буду ее с кем-то делить.

—Идет война, — напоминает ей одна из облаченных в се­рое администраторш голосом, звучащим как скрип заигран­ной патефонной пластинки под тупой иголкой.

—Но мне нельзя жить в одной комнате с другой девуш­кой, — говорит Эльза. — Ей это будет доставлять неудобства.

Я вижу то, чего нет.

— Что? — спрашивает одна. — Вы что? — переспрашивает другая.

Эльза закидывает одну обнаженную загорелую ногу на другую. По ее промтоварной карточке обычные чулки не от­пускаются.

—       Вот именно, — говорит она. — Я и в самом деле не со­всем обычная, общаюсь с потусторонними силами. — На сте­не висят большие круглые конторские часы, их размер до аб­сурдного раздувает важность каждого часа и каждой секунды рабочего времени. Необъяснимо обшарпанный плакат под часами гласит “Потеря бдительности уносит жизни”.

Инспекторши-квартирьерши, до этого казавшиеся во всех отношениях одной и той же персоной, после Эльзиного объяснения незаметно разделяются на старшую чиновницу и младшую по чину. Старшая пододвигает к себе папку с лич­ным делом Эльзы, водружает очки и начинает изучать сведе­ния, изложенные на первом листе. Ее получающая меньшее жалованье товарка подается вперед, вытягивает шею и зада­ет Эльзе наводящий вопрос, словно выясняя ее познания в области половых извращений: — Вы пользуетесь каким-ни­будь инструментом?

— Нет, для духовного общения мне этого не требуется, — от­вечает Эльза. Она смотрит на огромный циферблат настенных часов и отмечает, что опаздывает на встречу с Полем. Это их вторая совместная увольнительная в Лондон. Она говорит: — Я не могу долго ждать, боюсь, мне надо идти. Я ведь, знаете, в увольнительной.

К ней никого не подселяют. По этой причине ее не очень- то любят, у нее всего одна подруга — Поппи Ксаверина, она одна занимает лучшую комнату в доме, но это ни у кого во­просов не вызывает.

 

— “Питер Пэн”[1], — говорит сыну Поль Хэзлит. — Ты вызвал меня только для того, чтобы о нем побеседовать?

—    Я тебя не вызывал, ты сам сказал, что хочешь прийти.

—Гарвен действует мне на нервы. Психоаналитик, рабо­тающий у меня простым слугой! Он намерен задокументиро­вать историю ее болезни. Выставить наши жизни на всеоб­щее обозрение.

—    Ну так уйди из дома.

—Я не могу бросить твою мать. Ты о чем? Ты что гово­ришь?

—    Уйди. Оставь ее одну с Гарвеном.

—    Ей этого хочется?

—    Я бы не удивился.

—Не могу я так поступить, — говорит Поль. — Не могу уй­ти и бросить твою мать в затруднительном положении. Она была в таком положении из-за Киля, а теперь, если попадет в него из-за Гарвена...

—    Это что-то новенькое, — говорит Пьер.

—    Что именно?

—     Ее трудности из-за Киля, — отвечает Пьер. — Ты мне ни разу не говорил, что у нее были из-за него какие-то трудности.

— Да были, были. Она женщина трудная, а он был шпио­ном. Знаешь, что он вытворил? Сперва сдался нам в плен, за­тем устроился в наше секретное подразделение под предло­гом, что он враг наци. Полгода вещал по нашему передатчику, затем устроил драку и добился, чтоб его вернули в лагерь для военнопленных. А еще через три дня выступил по радио в про­грамме “Военнопленные шлют привет”. Послал привет мате­ри и сестре. Но его голос было легко узнать, представляешь? Он же вещал от нас, а мы выдавали себя за настоящую под­польную немецкую радиостанцию. Его можно было узнать по голосу. Твердой уверенности у нас не было, но вполне возмож­но, что Киль сделал это сознательно, чтобы нас выдать.

—   Как ему позволили? У вас что, не было службы безопас­ности?

—   Уместный вопрос, — сказал Поль. — Наша безопасность его прозевала.

—   Впрочем, все это было очень давно, — произносит Пьер, листая переплетенные страницы сценария, лежащего у него на колене.

 

—   У твоей матери были трудности из-за Киля. Подозрева­ли, что она состояла с ним в связи. Мне пришлось прийти ей на помощь. И я ее вытащил.

—     Это ты упек Киля в тюрьму после войны?

—   Я этому посодействовал. Все остальные считали его про­сто бешеным. Но он, конечно, был агентом. Я выяснил, что он был эсэсовец. С самого начала состоял в СС. После войны он на­чал действовать на Востоке, я его оттуда достал. Кое-какой ущерб он успел причинить, но мы его в конце концов изловили.

—   Ну, теперь-то он мертв, — говорит Пьер. — Бедный ста­рина Киль.

—     Он здесь, в Нью-Йорке, — говорит Поль.

—     Нет его здесь, — возражает Пьер.

—     Княгиня Ксаверина считает, что он здесь.

—     Вот как? Мне казалось, она так не считает.

—   Иногда считает, — говорит отец Пьера, — а иногда нет. Женщинам нельзя верить.

—   Мать не думает, что это Киль. Она считает, что он слиш­ком молод для Киля.

—   Когда как, — говорит Поль, — все зависит от ее самочув­ствия. Одну неделю она говорит “да”, а на следующей скажет “нет”. Я говорю “да”.

—   А я “нет”, — говорит Пьер. — Я туда летал и удостоверил­ся. Он умер в тюрьме.

—   Документы неверные. Должно быть, на его место поло­жили другое тело.

—     Почему бы тебе не забыть про него? — говорит Пьер.

—   Моя жизнь в опасности, — говорит Поль. — Надписи на подошвах туфель.

—   Катерина говорит, что он всего лишь продавец обувно­го магазина.

—   Твоя сестра Катерина — лгунья. Она к нему и близко не подходила.

—     Она говорит, что подходила.

—   Вот именно, что говорит. От нее никакого толка. Она что угодно скажет.

—   Какое это имеет значение? — говорит Пьер. — Шпионы теперь ничего не значат. Теперь нет ни войны, ни мира, ни добра, ни зла, ни коммунизма, ни капитализма, ни фашизма. Осталась всего одна область конфликта — между разумом и абсурдом.

—   Господи, ради всего святого, — говорит отец. — Что вы на пару с Катериной пытаетесь со мной сделать? Моя жизнь в опасности. Посмотри на свою мать — у нее сплошные за­труднения.

—     Ее тень падает, куда захочет, — говорит Пьер.

 

Стоп! — говорит Поль. — Не хочу даже слушать.

Думаешь, я этого не заметил?

Должно быть, ты спятил, — говорит Поль. В горле у не­го возникает биение, чей ритм достигает слуха. Помогите, помогите, взывает пульс.

говорит Пьер, — обещает стать гранди­озным успехом. Мы в пьесе и словечка не поменяли. У нас есть и разрешение на постановку, и контракт. Мы не стали сообщать в фонд Дж. М. Барри, что всем занятым в спектак­ле актерам за шестьдесят. Контракт не ставит ограничений по возрасту. Закрыть нас не могут. Будет столпотворение.

- Если б мы избавились от Гарвена, — говорит Поль, — л бы полностью или хотя бы частично оплатил вам расходы на постановку. Хотя, судя по твоим словам, она выглядит непри­стойной.

Питер Пэн и сама но себе очень непристойная пьеса.

Наша постановка всего лишь поможет привлечь внимание к этому факту, — говорит Пьер, косясь на отца. — Наш талант выявит абсурдность сюжета. Спектакль просто обречен на ус­пех.

—        Если б только избавиться от Гарвена, — говорит Поль.

А Киль? От него ты по-прежнему хочешь избавиться? — спрашивает его сын.

—        Еще бы! От Киля в самую первую очередь.

—        А Гарвен?

—        Гарвеыу нужно уйти.

—        Отрави их друг с другом, — говорит сын.

—     Как? — говорит отец. — Я об этом и спрашиваю. Дума­ешь, я не думал об этом?

—        Деньги, — говорит Пьер, — они все решают.

—     Не все, — говорит Поль, — этого вы, молодое поколе­ние, не в состоянии понять.

—     Никакое я не молодое поколение, — говорит Пьер, — я только моложе тебя. Молодое поколение на целое поколение отстает от моего. Не имеет ко мне никакого отношения.

—        Мне нужно идти, — говорит Поль, встряхивая стакан,

на дне которого звякают кубики льда. Осушив стакан, он смотрит на свои золотые часы в тонком корпусе и повторя­ет: —- Мне нужно идти.                                                                                                                                                        

К своему психоаналитику, — говорит Пьер.

Кто тебе сказал? спрашивает Поль.

Моего осведомителя,-ь-г говорит его сын звать... так,

минуточку... как же это... моего осведомителя звать... звать... 5 не могу вспомнить имени.

 

—     Стоп! — говорит Поль. — Не хочу даже слушать.

—     Думаешь, я этого не заметил?

—      Должно быть, ты спятил, — говорит Поль. В горле у не­го возникает биение, чей ритм достигает слуха. Помогите, помогите, взывает пульс.

—      “Питер Пэн”, — говорит Пьер, — обещает стать гранди­озным успехом. Мы в пьесе и словечка не поменяли. У нас есть и разрешение на постановку, и контракт. Мы не стали сообщать в фонд Дж. М. Барри, что всем занятым в спектак­ле актерам за шестьдесят. Контракт не ставит ограничений по возрасту. Закрыть нас не могут. Будет столпотворение.

—      Если б мы избавились от Гарвена, — говорит Поль, — я бы полностью или хотя бы частично оплатил вам расходы на постановку. Хотя, судя по твоим словам, она выглядит непри­стойной.

—      “Питер Пэн” и сама по себе очень непристойная пьеса. Наша постановка всего лишь поможет привлечь внимание к этому факту, — говорит Пьер, косясь на отца. — Наш талант выявит абсурдность сюжета. Спектакль просто обречен на ус­пех.

—     Если б только избавиться от Гарвена, — говорит Поль.

—     А Киль? От него ты по-прежнему хочешь избавиться? — спрашивает его сын.

—     Еще бы! От Киля в самую первую очередь.

—     АГарвен?

—     Гарвену нужно уйти.

—     Страви их друг с другом, — говорит сын.

—     Как? — говорит отец. — Я об этом и спрашиваю. Дума­ешь, я не думал об этом?

—     Деньги, — говорит Пьер, — они все решают.

— Не все, — говорит Поль, — этого вы, молодое поколе­ние, не в состоянии понять.

— Никакое я не молодое поколение, — говорит Пьер, — я только моложе тебя. Молодое поколение на целое поколение отстает от моего. Не имеет ко мне никакого отношения.

— Мне нужно идти, — говорит Поль, встряхивая стакан, на дне которого звякают кубики льда. Осушив стакан, он смотрит на свои золотые часы в тонком корпусе и повторя­ет: — Мне нужно идти.

—    К своему психоаналитику, — говорит Пьер.

—     Что?!

—     У тебя сеанс психоанализа.

—     Кто тебе сказал? — спрашивает Поль.

—    Моего осведомителя, — говорит его сын, — звать... так, минуточку... как же это... моего осведомителя звать... звать... не могу вспомнить имени.

 

—     Твой осведомитель ошибся.

—       О нет, — возражает Пьер, — от моего осведомителя ни­что не скроется.

—   Что ты слышал, что такое ты слышал? — говорит Поль. — Про меня и моего аналитика?

—     Да ничего такого, она очень даже ничего. И вообще, по­чему бы тебе не поступать, как заблагорассудится? Поступай, как заблагорассудится. — Правой рукой Пьер дает ему снисхо­дительную отмашку, постукивая левой по аккуратно сброшю­рованному рабочему сценарию, который лежит теперь на сто­лике у его стула. Вытянув перед собой длинные ноги, он добавляет: — Довольно узкая. — И, похлопав по сценарию: — Из тех узкобедрых и узколицых женщин, какие такими рожда­ются и такими же умирают. Вот узкие — и все тут, разве что в профиль кое-что выступает: нос, грудь, ягодицы, икры. Но го­лос у нее просто мерзкий, как ты можешь такой выносить, отец? Сплошное кря-кря-кря. По-моему, она не стоит денег, что ты на нее тратишь, отец. Но, конечно, это твое дело. Пол­ностью и исключительно.

Теперь Поль стоит. Он смотрит на сценарий. Его рука тя­нется к внутреннему карману пиджака.

—        Расскажи-ка о своей постановке “Питера Пэна”, — гово­рит он. 'vr

—     Я тебе уже рассказывал.

—     Так, тебе нужны на нее деньги.

—     Да.

—  Мне понадобится несколько дней. Хотя, возможно, я смогу кое-что дать в качестве аванса.

—     Прямо сейчас?

—  Да, сейчас. Ты плохо сделал, что за мной следил. Не сле­довало бы тебе выслеживать родного отца.

—  Да вовсе я тебя не выслеживал. Это она меня выследи­ла, паскудина. Сама стала мозолить мне глаза, эта твоя узкая- преузкая аналитичка.

—  Господи Всемогущий! — говорит Поль. — Твоя мать не должна знать об этом.

—     Вот и я про то же, -- говорит Пьер.

—     Это, конечно, шантаж, — говорит Поль.

—  А что теперь не шантаж? Но вообще-то постановка “Пите­ра Пэна” хорошая идея и хороший бизнес. Мы ни слова в пье­се не поменяли. Будет столпотворение. Всем за шестьдесят. Ну, может, за небольшим исключением. На роль Венди, возможно, придется пригласить актрису лет пятидесяти четырех.

— И ты зазвал меня сюда, чтобы все это мне сообщить? — спрашивает отец.

—     Ты сам сказал, что придешь. Это было твое решение.

 

—     Рано или поздно ты бы все равно мне все рассказал.

—     Рассказал бы, и очень рано.

\             — Но я жалею, что пришел.

—     Тебе налить?

—     Положи Лоболыпе льда.

Пьер бросает в отцовский стакан два кубика льда и гово­рит: — Во всяком случае, разве обязательно говорить про шантаж? — Отец извлекает из кармана пустую руку: чековой книжки в ней нет.

—      Я не обязан ни про что говорить. А могу вообще про­молчать. Островитянам не обязательно переговариваться, чтобы выжить. Они действуют все как один. Общаются теле­патически.

          — Здесь мы в Нью-Йорке, а не на острове.

—     Вы с сестрой так и не американизировались в том смыс­ле, в каком я англизировался.

—     Не очень-то ты англичанин, — говорит Пьер, — хотя можешь думать, что очень.

—     Все сводится к тому, — говорит Поль, — что тебе не нра­вится слово “шантаж”.

—  Не нравится, можно было его оставить для телепатиче- , ского общения.

— Тем не менее, — говорит Поль, на этот раз и вправду из­

влекая из кармана чековую книжку, — я его сказал и, видит Бог, не жалею об этом.

5

Она топает правой ногой.

—     Сидят как влитые, — говорит продавец.

—     Нет, чуть великоваты, — говорит она. — Когда теряешь вес, как я, то уж теряешь везде. И все вещи становятся чуть великоваты.

—     Вам нужно размером поменьше, точнее на полразмера, Эльза, — говорит продавец, задумчиво обходя ее и не отры­вая взгляда от ее ног. — Не уверен, — говорит он, правильно выговаривая слова, как делают иностранцы, — что у этой мо­дели такой размер есть. Нужно посмотреть.

Она топает левой ногой.

—     Определенно великоваты. Особенно сапожки — когда они велики, нога, понимаете, ходит вверх и вниз.

—     Минуточку, — говорит он и удаляется вглубь магазина. Эльза зевает. В магазин входит очень худая женщина — бледно-палевые безжизненные волосы, вытянутое лицо словно сдавлено с боков, но смотрится незаурядно. Она об­водит помещение взглядом, видимо, в поисках продавца.


[1] Питер Пэн — персонаж пьесы и сказочных повестей шотландского писа- 5 теля Дж. М. Барри (1860—1937), мальчик, который не хочет взрослеть и ос- 5 тается вечно юным; один из популярнейших персонажей детской литерату- g ры XX в.